Были другие записи. Личного свойства. Не решаясь прочитать их вслух, женщина передавала писателю тетрадку, и он сам пробегал глазами слишком опасные строчки.

Между ними ничего не было. И было все. Она сделала его соучастником жизни своего сердца. Вместе с ним заново перечувствовала особенно дорогие и особенно болезненные минуты. Теперь он знал ее так хорошо, как не мог бы узнать, разгорись между ними страсть. Да она и не ценила плотских увлечений. Ее стихией были связи иного рода. Мастерица затягивать отношения, строить преграды, отдалять развязку, Елизавета жила грезами о несбыточном. Обладание приносило ей горечь. Все оказывалось грубее и проще. Терпя близость, она мечтала о дальнем. Ее чувства разгорались на расстоянии и особенно сильными были в разлуке. Когда сам предмет не заслонял своего идеала.

Николай Михайлович понял высоту этой души. «Судьба отнимает у нее всех милых, как бы для того, чтобы она не имела уже никакой земной привязанности. Со мной все иначе, я счастлив, окружен близкими, люблю и любим в простом, житейском смысле слова. – Старый друг Дмитриев стал наперсником последнего чувства Карамзина. – Но чем более приближаюсь к концу жизни, тем более она мне кажется сном. Я готов проснуться, когда угодно Богу».

Оказалось, что Бог разбудил Елизавету раньше него. А ведь пару лет назад он смеялся в письме, рассказывая, как будет наблюдать за ней из вечности: «Я не стану скучать. Ведь духи летают, куда хотят. Загляну опять в Царское или в Ораниенбаум. Буду Вас видеть, невидимый. Слышать, бессловесный. Но как знать, может и шепну Вам на ухо нескромную ангельскую весть, чтобы Вы улыбнулись, ангел на земле, оторванный от своего небесного отечества».

И вот он остался в опостылевших земных гостях, а ее душа устремилась на родину. Старик закрыл лицо исхудавшими ладонями с узловатой сеткой жил и разрыдался. Его всхлипывания больше походили на кашель. В легких клокотала мокрота. Он был жалок и как никогда ясно сознавал, что не закончит следующий том, навечно застряв между 1612 и 1613 годами.

В комнату вошла Катерина Андреевна. Она обняла мужа и гладила его по седой голове, ничего не говоря. Так они просидели до вечера, притянутые теплом друг друга. Утешенные состраданием. И потрясенные разразившимся горем.

* * *

– Мать, ты тоже считаешь меня немцем?

Лизавета Андревна задержала над супницей руку с позолоченным половником.

– А ты поляк? – Была в ней эдакая язвинка. Совершенно неуместная, как горошина перца в медовой булке.

Дочки захихикали и заскребли ложками по тарелкам. Трое: одна общая и две от первого брака госпожи Бибиковой. Своего отца они не помнили и звали Шурку папой. Он не возражал. Кому мешает?

– Цыц! – Мать строго глянула на них, и белокурые головки пригнулись, демонстрируя совершенно одинаковые проборы ото лба к затылку. – Малы еще над взрослыми потешаться. Марш к себе.

Александр Христофорович сделал жене знак отменить наказание. К чему строгости до сладкого? Но она покачала головой: каждый знай свое место.

– Я их потом покормлю, – примирительно сказала дама, когда обиженные девчонки убрались из-за стола. – Что на тебя нашло?

– Да тут был один… разговор, – протянул муж. – Я мало об этом раньше думал. А теперь как-то не по себе. Мятеж против государя – это дело русских между русскими?

Лизавета Андревна склонила голову набок и заглянула ему в лицо.

– А среди заговорщиков одни русские?

Александр Христофорович криво рассмеялся, протянул руку и потрепал жену по щеке. Вот ведь умная баба! Мучился, ходил, как с занозой в горле. «Вправе ли я, если я…» А они вправе?

– Ты немец, Шура, – спокойно сказала Лизавета Андревна. – Ты любишь жареные колбаски, инструкции, сентиментальные картинки с сердечками. Ты ведешь расходную книгу… хотя сам больше пропиваешь, чем записываешь! Тебе нужно двенадцать чистых рубах в неделю, потому что ты не переносишь засаленных воротничков. И ты твердо убежден: если воровать булочки из буфета, непременно попадешь в ад.

Генерал насупился.

– Я люблю тебя. – Жена зачерпнула еще один половник и налила в его тарелку рисового супа с курицей. – А когда ты ведешь себя, как русский муж, мне тошно.

Утешила!

Окончательно сомнения покинули Бенкендорфа после допроса подполковника Поджио, члена Каменской управы южан, арестованного в имении старика Раевского Грушевке.

– Сколько же членов императорской фамилии вы намеревались убить?

– Около тринадцати. Впрочем, кто судит за не совершенное преступление? Мысль, мнение…

Красивый парень. Лет двадцать восемь. Жгучий брюнет с длинными, до плеч, шелковистыми волосами. В тюрьме отпустил бороду, она ему идет, скрывая маленький подбородок. Эдакий философ Возрождения. Леонардо в молодости.

– Вы итальянец?

– Отец из Италии, – нехотя бросил подполковник.

– А мать?

– Мать тоже.

– Стало быть, вы итальянец?

– Я – русский. – Настойчивое повторение вопроса разозлило арестанта. – Какое это имеет значение?

– Большое. Вы, католик итальянец, по приказу лютеранина немца Пестеля собирались убить русского православного царя со всем семейством.

Черные глаза Поджио презрительно блеснули.

– При чем тут вероисповедание? Речь о благе отечества.

Александр Христофорович смерил собеседника долгим взглядом.

– Но кто дал вам право решать, что благо для этой земли?

– Во всяком случае не то, что есть сейчас! – Подполковник рассмеялся, обнажив ряд ровных белых зубов. – Или вы думаете, что православие скрашивает прелести рабства?

– Нет, я так не думаю. – Александр Христофорович покачал головой. – Но вы бы залили дорогу кровью.

– Зато привели бы соотечественников к счастью!

Было очевидно, что они не договорятся.

– И выбрали себе роль Брута?

– Почему бы нет? – Откровенность арестанта была почти оскорбительна. – Случилось бы и в нашей истории что-нибудь великое.

– До вас не случалось?

Поджио покачал головой.

– Не обнаружил. Поверьте, я искал. Возвышенных примеров. Образцов для подражания. И что же? Смуты-бунты. Пугачевы-Разины. Перевороты в царских спальнях. Все дико, своекорыстно. Наше общество закоснело в татарстве. Ничего не хочет, ни к чему не стремится. Миллионы людей слепо повинуются одному! Движутся, живут, умирают по мановению тирана. А когда находятся герои, жаждущие свободы народа, этот самый народ волочет их на казнь!

Повисла пауза. Бенкендорф хотел сказать, что, может, стоило бы приглядеться к людям, среди которых живешь, прежде чем пытаться их осчастливить. Но арестант снова заговорил:

– Перед судом потомства император будет стоять не один. А в вашем окружении. Вы его создали! Приняли в объятья, закрылись им от всего света. Вы пойдете с ним путем произвола и дойдете до бесправия, до бессилия, до бесславия. Иди он с нами, мы повели бы его к торжеству Закона…

«…до ближайшего угла и там зарезали!»

Минуту оба молчали.

– Зря готовите оправдательное слово, – хмуро бросил следователь. – В России нет открытых процессов.

– Вы лишаете нас всего, – прошептал подполковник. – Даже воздуха. И сами задохнетесь.

Глава 3

Верный пес

Князь Петр Михайлович Волконский остановился в Белом зале Зимнего дворца, выходившем окнами на Неву. Радостный вид освободившейся ото льда реки никак не гармонировал с его настроением. Ясное небо – ярко-голубое над Петропавловкой и лазоревое у горизонта – слабая, холодноватая дымка над водой и множество лодок, галер, барок с пестрыми парусами. Город жил так, как если бы ничего не случилось. Государь, владевший им четверть века, не умер. А зимнее смертоубийство на улицах не оставило по себе следа.

В каком-то смысле это действительно было так. Sic transit gloria mundi. Князь поморщился. Вместе с Александром ушло и его время. Друг детства, исполнитель поручений, виновник неудач… Им пожертвовали ради Аракчеева. Где теперь Аракчеев? И где сам царь?